"И песен про вас не споют" - глава 2. - Очищение. Новости Новороссии

«И песен про вас не споют» — глава 2.

В первой главе (https://vk.com/wall-121569101_51091) — три разных рассказа, объединённые одной темой:
— валаамского волонтёра наших дней Софии Кастильо;
— её отца Марио, снявшего в 80-х годах прошлого века документальный фильм о художнике Г.М. Доброве;
— начало рассказа самого художника о своей поездке в Валаамский дом инвалидов в июне 1974 года.

Статья Алексея Щипакина на сайте Валаамского монастыря «Валаамъ»

«Ищут нетронутые уголки Земли жалостливые живописцы…
Не ведая сострадания, оберегая собственные чувства, они обходят стороной трагедии и страдания людей.
Исключений немного, скажем, творческий подвиг художника Геннадия Доброва…»
Академик Дмитрий Сергеевич Лихачёв, 1989 год

Продолжение рассказа художника Геннадия Михайловича Доброва о своём пребывании на Валааме и работе в доме-интернате летом 1974 года.

Так началась моя регулярная работа над портретами инвалидов в доме-интернате на острове Валаам.
Работал я медленно, приходилось тщательно продумывать каждую часть рисунка, потому что мягкий карандаш не допускал изменений. Приходил в палату утром, рисовал.
Потом шёл обедать, столовая находилась тут же рядом. Некоторым инвалидам тихие, спокойные санитарки приносили обед в палату, а кто мог ходить — сам ходил в столовую.
Готовили очень хорошо, может быть, ещё и потому, что на изолированном острове не было необходимости что-то воровать, тащить.

Санитарки жили в двухэтажном здании, таком каре, посередине которого стоял огромный собор.
В этом же здании на первых этажах жили и семейные инвалиды, возле дома бегали их дети, а сами они часто выходили посидеть на лавочку.

В общем, это всё люди были как бы местные. Не то что они родились прямо там, в Сортавала, нет, но раньше они жили в каких-то окрестных сёлах и деревнях. Оттуда их призвали в армию, в этих местах они воевали, здесь же их и контузило.
Где-то в соседних деревнях, может, у них даже жили родственники, которые по каким-то причинам не смогли их взять к себе. И теперь они доживали свой век на своей малой родине вот в этих палатах.
И то, что эти места являлись для них родными, ещё больше как бы успокаивало их, потому что когда человек живёт с этим удивительным чувством, он совершенно ничего другого не хочет.
Эти люди никуда не стремились, в них чувствовалось какое-то спокойствие, которое невольно передавалось мне. И я проникался их состоянием.

«Да как же мне не улыбаться…»

Рисовал я одного инвалида, Александра Амбарова. Этот Амбаров жил в отдельной комнате, не знаю, как он там жил, он был наполовину слепой. Спрашиваю у него:

— Почему у вас всё лицо изрыто какими-то оспами?

А он говорит:

— Это не оспы, это следы пороха от разрядов, которые рвались рядом со мной, около моего лица. Дробинки впились глубоко в кожу, их невозможно уже оттуда вытащить.

Они такими тёмными точками остались на его щеках, на лбу, на носу — везде. Кроме того, лицо его покрывали многочисленные шрамы, и не было левого глаза. Но Амбаров казался очень весёлым и жизнерадостным.

Спрашиваю:

— А почему Вы всё время улыбаетесь?

Он отвечает:

— Да как же мне не улыбаться, меня ведь четыре раза хотели похоронить под землёй.

Было такое место — Невская Дубровка, там проходила линия обороны Ленинграда, когда его взяли в кольцо. Мы держали эту оборону, а немцы всё время нас обстреливали.
И вот снаряд взрывается, и вверх сразу поднимается огромная куча земли. А потом всё оседает, и нас накрывает с головой.

Мы начинаем откапываться, а командир по очереди всех окликает, кричит:

— Амбаров, ты живой?

Я откапываюсь и кричу:

— Живой!
— Ну ладно, молодец…

Так четыре раза меня всего засыпало, из-под земли вылезал, как из могилы. Такие свирепые шли бои в этом узком месте обороны. Как они бомбили нас, как обстреливали, столько народу там погибло — не счесть. И всё-таки мы Дубровку эту отстояли, не пропустили немцев.
Потому, — говорит, — я и довольный такой, что жив остался.

И у меня получился улыбчивый портрет этого Амбарова.

«Какие вещи?»

Я никогда там не слышал о ссорах и драках между инвалидами войны.
Но ко времени моего пребывания на второй и на третий этаж гостиницы уже стали привозить совсем других инвалидов — из тюрем и колоний, они только внешне походили на инвалидов войны (не было, например, у кого-то одной ноги или обеих). Но вели себя они совсем по-другому: могли требовать, скандалить, стучать кулаками и костылями, доказывая свою правоту.
Или писали о своих требованиях в министерство в Москву и просили приезжих отправить их письма с материка.
Инвалиды же войны ничего не требовали, ничего не просили, никуда не писали, их всё устраивало. Около их кроватей стояли тумбочки, и на них лежали (или висели на спинке кровати на привязанной простыне) ордена и медали.

Я их как-то спросил:

— А у вас какие-то шкафы тут есть для вещей?

Они удивились:

— Какие вещи? Вот эти ордена нам дали за то, что мы воевали и победили, они и есть наши вещи, и нам другого ничего не нужно, остальное всё нам дают.

Тюремщики, конечно, орденов не имели, но у них была мощная жизненная хватка, они даже разрушали семьи инвалидов войны.

«То, что увидел, — просто ужас…»

Теплоход приплывал на Валаам каждый день, но останавливался он не в монастырской бухте, а у Красного скита, это километров за семь от центральной части Валаама, где находились собор, магазин, трёхэтажная монастырская гостиница и администрация.

Место причала теплохода было довольно крутым и диким. Он подходил прямо к берегу, сбрасывали трап, люди сходили на берег и сразу по тропиночке шли наверх.
Потом эта тропиночка переходила в дорогу, идущую на север, и километров через семь туристы подходили уже к большому собору, в котором хранилось… мясо для жителей интерната.

Открывали собор не для того, чтобы там молиться, а для того, чтобы нарубить мяса на обед. Когда я заходил туда, то сразу видел огромные коровьи и бычьи туши, как на картине Рембрандта. Они, ободранные, висели на крючьях, тут же стоял широкий пень и лежал такой же большой топор.
Эти туши рубили, потом клали в баки и тащили на кухню. Там их резали, варили и кормили инвалидов.

В глубину самого собора никто не заходил, но я однажды попытался. И лучше бы этого не делал.
То, что увидел, — просто ужас, такого издевательства над фигурами святых, украшавшими все стены, я ещё нигде никогда не видел.

Там изображалась княгиня Ольга, первая христианка на Руси (её потом канонизировали), с левой стороны собора была написана её большая фигура во весь рост.
Но не знаю, кто тут хулиганил: тут и финская армия базировалась перед войной, и наши красноармейцы потом находились, — конечно, это люди всё неверующие.
И вот лицо несчастной Ольги было теперь беспощадно исцарапано и порублено. Так же изуродовали фигуры и других святых.

В общем, на что взгляд ни падал, везде я находил следы варварства, кощунства и величайшего безразличия к религии.
Даже не безразличия, а какого-то бешеного презрения и насмешки, будто бы эту вакханалию творили тут не русские люди, а кто-то вообще совершенно чужой.

Старое кладбище

Если перейти монастырский двор, то в противоположной стене будет проход на старое монастырское кладбище.
Все древние надгробия там или стояли повреждёнными, или валялись расколотыми, и из земли торчали куски мрамора.
Некоторые я попытался соединить, очистить, чтобы прочесть надписи, славянские буквы были выбиты очень глубоко.

И прочёл примерно такие надписи… «Великому молчальнику Иоанну, 79 лет, почившему тут…», «Молчальник Иосим… 80 лет…», «Молчальник Кирилл… 90 лет…».

Много там находилось этих полуразрушенных надгробий монахам-молчальникам. Когда-то это кладбище было большое и богатое, но теперь — будто кто-то ходил там и ломом или кувалдой бил по этим камням, чтобы от них ничего не осталось, никакой памяти.

Кладбище окаймляли белые каменные стены, а по углам были выстроены башенки — четыре башни, над которыми парили чёрные ангелы с трубами.
Казалось, что они исполняли какую-то песнь славы умершим, лежащим в этих могилах.
Невыносимо грустно всё это смотрелось.

Серафима Комиссарова

Однажды мне рассказали про Серафиму Николаевну Комиссарову. Она была радисткой на фронте в Карелии, там же её ранило.

Войска ушли вперёд, а она из-за ранения оказалась где-то в болоте. К утру это болото стало замерзать, и она уже не могла там даже пошевелиться, в общем, вмёрзла в лёд.
Идущие следом части обнаружили её, достали изо льда и привезли в медсанбат. Начали её там оттирать, массажировать, приводить в чувство, но дело кончилось тем, что у неё перестали слушаться ноги, она ими не могла управлять, они для неё стали просто обузой.

Когда она попала на Валаам, ей выдали трёхколёсную тележку, на ней она могла двигаться, тормозить, делать повороты, а сзади к коляске был прикреплён железный ящик для инструментов, мелких вещей и продуктов.

Мы подружились с Серафимой Николаевной, она мне рассказывала о своей жизни. Она тоже недалеко тут родилась в какой-то деревне, здесь же воевала, получила увечье и попала в интернат.
Она говорила, что после войны тут было очень много девчат, ребят – все молодые, и, конечно, все влюблялись.
И у меня, говорит, тоже появился муж, инвалид войны. Он был с одной рукой, но этой одной рукой он мастерски умел управляться — и топором доски рубил, и столы, и стулья сколачивал для инвалидов, и тротуары делал. Дали нам комнатку, и так, говорит, мы с ним радостно жили, так дружно, такой хороший парень был.
Что-то потом с ним произошло, и он умер.

Рисую её, слушаю — она сидит, а позади неё, на стене у окна, висит на гвоздике венок из бумажных цветов. Спрашиваю:

— Серафима Николаевна, а что это у вас за венок?

Она отвечает:

— Гена, это когда муж умер несколько лет назад, я заказала венок. А муж похоронен в Сортавала на городском кладбище, это, говорит, надо плыть через всё озеро да там ещё километров семь идти по шоссе. А я же на тележке. Несколько раз просила директора помочь мне туда попасть, чтобы венок этот повесить на могиле мужа, но всё бесполезно. Видно он так и будет до моей смерти тут висеть.

Предлагаю:

— Серафима Николаевна, а давайте мы с вами съездим на это кладбище.

Она обрадовалась:

— Даже не верю, даже не могу представить, что это возможно. Если бы это получилось, то это было бы для меня просто счастьем, — больше мне не нужно ничего, только положить ему на могилу этот венок.

— Ну, пойду узнаю сейчас у директора.

Пошёл к директору, всё объяснил. Он говорит:

— Туда так просто не пускают, это погранзона. Но тут у нас есть пограничник, сходи к нему. Если он тебе разрешит, то — пожалуйста.

Я пошёл к пограничнику. Тоже всё рассказал о Серафиме Николаевне: что она переживает, потому что пока венка нет, это ещё не могила. Он говорит:

— Хорошо, даю разрешение и желаю удачи.

И вот утром пришёл за ней, и мы бодро так поехали, я её покатил. С горы пришлось придерживать коляску, — если бы отпустил, то она бы разбилась, там очень крутая дорога на пристань.

В общем, приехали, народ там садится, и мы тоже. Закатил коляску на палубу. И поплыли.
В Сортавала я её так же выкатил, там деревянные мостки, всё шатается, трясётся, но ничего, выбрались.
Выехали на хорошее асфальтированное шоссе, она показала, в какую сторону ехать. Пошли — едем. Сортавала кончилась, начались поля, луга, дальше там озеро, потом лес пошёл — между деревьев тоже озеро блестит.

Это огромное Ладожское озеро тянется до самого Ленинграда. Оно нас всю дорогу сопровождало — сначала по левую руку, а когда шли обратно, оно было с правой стороны.

И вот мы едем, едем, я толкаю коляску, а она всё спрашивает:

— Гена, устал?

— Нет, Серафима Николаевна, ничего, я не устал.

И так мы почти не отдыхали. Потом она говорит:

— Вот сюда, Ген.

Мы свернули направо. Дорога пошла песчаная, вскоре показалось кладбище. Подъехали мы к могиле её мужа, земля на ней вся потрескалась, верхняя глинистая корка высохла и как-то расступилась. Смотрю – стоит слегка покосившийся деревянный столбик с красной звёздочкой наверху.

Я хотел поправить его немножко, но Серафима Николаевна говорит:

— Гена, иди, посмотри кладбище, я хочу посидеть одна.

Я пошёл вдоль кладбища, она тут одна осталась. Сидела, пригорюнившись, на коляске, смотрела на этот столбик, на эту могилку и вспоминала о своём муже. Так минут тридцать, наверно, прошло.

Я обошёл, посмотрел другие могилки. Почти на всех висели веночки. Потом вернулся.

Серафима Николаевна говорит:

— Ладно, Ген, повесь веночек, и поедем обратно.

И мы так же выехали на шоссе, пошли к причалу. Обратный путь был уже более знакомый и лёгкий. Мы вернулись на свой остров. В общем, всё получилось хорошо.
Так мы с ней побывали на кладбище, и она простилась ещё раз со своим мужем.
Думаю, что больше уже никогда она на кладбище не ездила.

Я её рисовал на коляске. Но позже, когда приехал в Москву, на выставку не стал подавать этот рисунок. Мне показалось… что-то не то, что-то не так.
И потом, лет через десять, по просьбе журнала «XX век и мир» ещё раз рисовал Серафиму Николаевну уже в Медвежьегорске под Петрозаводском.

(продолжение следует…)

Алексей Щипакин (монах Авраам) на «Валаамъ»
https://valaam.ru/publishing/253675/

Взято из текста книги «Ночные летописи Геннадия Доброва», отредактированной и изданной после смерти автора его супругой
https://www.litmir.me/br/?b=618692&p=1

Фото 1: Геннадий Добров на Валааме, 1974 год.
Фото 2: «Защитник Невской Дубровки». Солдат Александр Абрамов. Рисунок Геннадия Доброва. Бумага, карандаш. Валаам, 1974 год.
Фото 3: Финские солдаты на Валааме у входа в собор в 1941 году.
Фото 4: Серафима Комиссарова с мужем, Валаам, 50-е годы.
Фото 5: Серафима Николаевна Комиссарова. Незаконченный рисунок Геннадия Доброва. Бумага, карандаш. Валаам, 1974.
Фото 6: Старое монастырское кладбище.

Огонек Донбасса

#Православие

Поделиться новостью:
  • 6
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  

Отправить ответ

avatar
  Подписаться  
Уведомление о